К Новому Году мы готовились основательно. Но изящно, по-богемному.
А кто, собственно, мы? Пухленькая Зиночка, ее придурочный глядящий в самое себя Глеб, и я – Ленинградец. Кликуха у меня такая, еще с института. С моих тихих сентябрей, рыжих. Вязких, как голос трамвая. Давно это было…
Наши сапоги раздавили молодой снег. На нас ложатся ночные тени серых улиц, мы идем – пьяные, молодые и веселые. Я зачем-то думаю о том, что вокруг меня не осталось пустоты – ни черной, ни белой. Есть только желто-серая реальность, толченая; точками она дырявит меня. И я смеюсь в эту декабрьскую ночь, и ноги еле волочу, но это не беда! – у меня внутри белое счастье белой горячки.
Мы зайдем в провонявшую кошачьим ссаньем коммунальную парадную, и будет она мерцать светом тусклой лампы, скупым, и рассмеемся, закурим. Стряхивая пепел в старый, еще советский стакан, задвинутый в угол облезшего окна, я расспрошу, как они добрались.
- Электричка ох и неслась! Ох и сквозь метель, за городом – метёт вовсю, вот те крест! – завизжит, пританцовывая как черт в клубах дыма, Глебчик.
- Несётси… вот как гроб сквозь бытьё! – задумается Зиночка. Ее ротик красен от помады, и толстые ляжки обнимаемы Глебом.
Я прысну от смеха, а потом покажу белые, ровные зубы потолку.
Нет, штукатурка столетней давности не упадет. Воцарится тишина, и пойдём в квартиру, показавшись из-за развешенного в парадной соседями белья. Их давно не видно. Но вода – капает с тряпок.
Я достану из шкафа банку самогона на три литра. Мы напьемся и будем горланить: о замогильном, нашем сокровенном. Даже не петь, нет – это был наш обряд о-бес-человечности. Все будет как тогда, все будет вечно как в девяносто девятом, на пороге нового тысячелетия и наших смертей.
Зеркало над тумбочкой навсегда запомнит толстушку Зиночку. Я не знавал покойниц веселей. Я отрупею! – к глубокой, беспробудной ночи. Лениво развалюсь на просевшем диване и увижу, как Глеб, приткнувши мой беленький труп в угол, усыпает меня мишурой, гирляндами. Зиночка поцелует меня украдкой…
Глеб умыкнет ее в белое никуда. Они оставят распахнутой серую дверь. За ней ничего нет, кроме бесконечной метели.
Я выйду – прочь.
Вдали мелькнет электричка, зеленым гробком… Успею. Мне не страшно, я захлебываюсь воздухом, он дышит в моей голове, обдувает дух мой. Он сверкнул в лучах пламени заката.
Извалявшийся в снегу, я зайду в вагон, усядусь у окна. Поеду опять…поеду на кладбище, где меня похоронил добрый сосед, Игнатий Петрович, как есть, в мишуре. Моя могила – на Петроградской дорожке Смоленского.
Я даже знаю, что он помянул меня на нашей опустевшей узкой кухоньке, стопочкой и молитвой.
Мне ехать долго. Я многое успею передумать в холодном тамбуре.
Когда помчимся сквозь улицы и площади – незримы, неслышны – наступит полночь.
Из приемника – бой курантов. В вагончике счастливо отсчитают:
- … Девять…! Десять! Одиннадцать!..
Я смотрю на небо. Ангел Петропавловки, кровавые огни…
- Ура! С Новым Годом! – и шипят их стаканы. В двадцатый раз. И так будет всегда. Но мне весело. Ведь это значит, что скоро опять приедет Зиночка, приедет Глеб…
Мне очень нравится Ваш стиль. Мне интересно читать Ваши рассказы про Питер. Нет не про Питер, про тяжёлый, влажный питерский холод. Про тоскливую, безысходную радость, про разлагающееся могильное счастье... Вы удивительно постоЯны)