…Это была очень милая, симпатичная, и в то же время очень обыкновенная девушка. Хорошенькое, очень заурядное лицо, приятная повадка, но все симптомы бытовой невоспитанности. Вторую жену Николая Гумилева кто-то назвал «умственно некрупной». Тамара тоже была «умственно некрупной», чудовищно необразованной, хотя жадной к знаниям, доброй и этичной и уж, конечно, далеко не глупой.
Девушка с хорошим вкусом, она одновременно писала неплохие стихи и очень непринужденно помогала себе при еде пальцами левой руки вместо кусочка хлеба; тонко чувствовала красоту закатного неба или старинной вазы и лезла ложкой в общее блюдо… Словом, девушка не без способностей, но чисто природных, биологических, потому что никто толком ее воспитанием отродясь и не думал заниматься. Да и некому – потому что родители Тамары были, по ее определению, «полеводы», жившие в самой глухомани одной из областей Сибири; их самих еще надо было воспитывать.
Девиц с сочетаниями таких качеств встречалось много среди моих сверстниц – в первом поколении вышедших из сибирской деревни. Судьба большинства складывалась вроде бы и неплохо, но что там произошло после 1991 года… не хочется даже и думать.
Сама по себе Тамара была мне совершенно неинтересна. Можете обвинять в снобизме – но вот неинтересна, и все. Интересна мне была ее бабушка… Потому что вот кто-кто, а Ульяна Тимофеевна, по всем рассказам, была женщиной весьма необычной.
Тамара помнила историю из своего совсем раннего детства. Тамара сидела на скамеечке вместе с бабушкой, смотрела, как едет по деревне свадебный кортеж. Едет и едет, проезжает мимо скамеечки, на которой Ульяна Тимофеевна с суровым видом сидит и лузгает семечки. И тут у телеги, на которой едут новобрачные, отваливается колесо…
Тамару особенно удивили лица взрослых на этой свадьбе: одновременно глупые, растерянные и испуганные… А потом вся свадьба, в том числе жених и невеста, сошли с телег, подошли к Ульяне Тимофеевне и стали кланяться ей до земли, просили не гневаться, погулять на их свадьбе…
– Не пойду! – зарычала старуха. – Нужна я вам там, старая карга!
– Нужна, еще как нужна, бабушка! – маслеными голосами увещевала деревня, увлекая за собой Ульяну Тимофеевну.
– Не звали – и теперь не зовите!
– По дурости не звали, Ульяна Тимофеевна, по дурости! Прости нас, дураков, не серчай, пошли с нами!
Кто-то ловко подхватил маленькую Тамару, понес на плече, стал показывать, кто, где и что привез… Уже потом принесли новое колесо, поставили на место треснувшего, вставили чеку, поехали дальше.
Запомнилось, как отец постоянно чинил забор. Вечно в заборе оказывалась сломанная доска, и отец, вздыхая, безропотно заменял эту доску. Лет до тринадцати Тамаре и в голову не приходило, почему отец вечно вставляет новые доски и тяжко вздыхает при этом. А когда девочке было тринадцать, взгляд бабушки задержался на некоторых выпуклостях ее фигуры… Совсем недавно выпуклостей не было. Бабушка заулыбалась и вскоре повела Тамару в лес, показывать разные травки. Это было вовсе не так уж интересно, а порой невыносимо скучно… Но бабушка сумела поставить дело так, что по-другому было и нельзя, что изучать травки надо, и что именно через травки шел путь к тому, что поважнее.
Этому другому бабушка тоже учила, и многое в другом очень тесно сочеталось с травками. Помню, у меня как-то сильно разболелась голова, и Тамара в два счета усадила меня к себе спиной, лицом к окну, стала прикасаться пальцами к вискам, нажимать, высунув язык от напряжения. Вот чего в ее поведении не было, так это легкости фокусника: «Вуаля! Получите кролика из шляпы!» Вела себя Тамара, скорее как прилежная ученица, старательно подражавшая учителю. Но ведь помогло с головой!
– А еще надо бы тебе… – Тамара назвала травки, которые надо попить (и названия которых, разумеется, тут же вылетели у меня из головы).
– А от сглаза можешь? – довольно глупо спросил я, и Тамара покраснела и кивнула. Покраснела, привыкнув считать сглаз и прочую мистику чем-то совершенно неприличным. Как бы и нехорошо поминать сглаз в порядочном обществе. Матерщину в своем присутствии, кстати, Тамара легко допускала – привыкла к ней с раннего детства и от нее вовсе не краснела. Пустяки, дело житейское…
А кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать было и еще другое, к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться…
На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.
– Сделаешь доброе дело – тут же надо и злое! Построишь – тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит…
– А что надо сломать… Бабушка, неужели надо убивать?!
– Вовсе не надо. Агафья – та пауков в баньке душила, но, вообще-то, не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.
– А как?
– Как добро творишь, так и ломай.
О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.
– Давно орет?
– Третий день…
– Ну, давайте.
Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего, прелого тельца.
– Что они его, не моют никогда?! – ворчала бабка и тут же Тамаре: – Видишь, что? Грязный он, вонючий, само собой – будет орать. А тут еще и сглаз…
Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. И даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала – главное именно в этом.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… И почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.
Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. А Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой и еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестиранные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
А Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Помнила еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, измученной до крайности камнями в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, еле глаза было видно.
– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… – метнулись к бабке с крыльца.
– Не мельтешите. Татьяна где?
– Фельдшер был, ничего не сказал…
– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно.
Возле раскрытой кровати, на табуретке сидит, закусив губу, женщина с крупными каплями пота на лице. Сидит, и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться – так ей больно. Потому и сидит не на кровати, на жестком.
При виде Тамары губы, впрочем, тронула улыбка.
– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.
– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.
Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных. И опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.
– Вот сейчас, сейчас… Гляди, Танюша, веду я его, веду… – Бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать…
Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.
– Во-оот… Воо-от… Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела – женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.
Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала «ох…». Выпрямилась – еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!
И еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла, наконец, и тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.
– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами, улицу. И по улице шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.
– Бабушка… Тебе нехорошо?
– Молчи, не суйся под руку.
Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом.И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.
– У-уфф… – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:
– Ничего, Антон обратно насадит…
Тамара понимала – завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.
А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее Тамарой по дороге от Татьяны.
Тамара понимала – бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. А потом это «что-то» бабушка унесла, не дала этому «чему-то» излиться и бросила «что-то» на ворота, не дав стать опасным для живых.
Другие знахарки, бабки-заговорницы, даже старухи, о которых говорили лишнее; даже те, кто держал дома иконы – все они боялись партийных активистов, идейных старичков, милиционеров, пионеров, стукачей, прочих мрачных сил «нового общества».
Бабка не боялась никого, а участковый сам боялся бабки. Все знали, что бабка умеет «набрасывать обручи». Про «обручи» Ульяна Тимофеевна объясняла так, что у человека душа – это не одно облачко, а несколько, и есть «уровни» самые главные.
– Византийский крест видела? Как человек, который стоит, раскинув руки, верно? Вот одно облако так и идет, сверху вниз, а другое – наперекрест; там, где человек раскинул бы руки, или чуть ниже. А еще у византийского креста есть перекладинка, где у человека голова. Тут тоже облако важное, вот тут, – Ульяна Тимофеевна помахивала рукой где-то на уровне ушей. – И третья перекладина есть, вот тут, косая. – Ульяна Тимофеевна проводила рукой наискось от левого бедра к правому. – Так вот и у человека, душа тут живет; если уметь видеть, вроде облачка тут держится все время. Обруч накинуть – это не дать душе спокойно ходить, на этом уровне клубиться. Человеку надо, чтобы на всех уровнях жила душа, без помех, и куда обруч накинешь – там будет плохо. Если я обруч накину на эту душу, наверху, – человек ума лишится и помрет. Если вот сюда, – бабка проводила по груди, – то сердцем станет болеть.
– Сразу помрет?!
– Можно, конечно, и не сразу… Обручей до трех кидают, чтобы не сразу. Вот Егору (это участковый) я один обруч накинула, он сразу прибежал: «Тимофеевна, за что?! Я, мол, тебе… Да все, что хочешь…»
Тамара знала: бабушка не хвастает. Участковый действительно при виде Ульяны Тимофеевны всегда первым снимал фуражку, деревянно улыбался; сойдя с тротуара, пропускал бабку: «Здравия желаю…». Бабка степенно кивала.
– Я ему – ты не на меня, мол, думай. Ты на себя думай. Будешь невинных мордовать, не то еще будет.
…Тогда у Дементьевых пропал новый лодочный мотор, и Дементьев подал заявление – мол, якобы шастал возле его сарая соседский Колька – ненамного старше Тамары.
Участковый посадил Кольку в КПЗ и взял парня в такой оборот, что, наверное, скоро сознался бы Колька. За парнем водились какие-то мелкие глупости – отнимал деньги у младших, вытаскивал рыбу из вершей. А заступиться было некому: отец Кольки пожелал остаться неизвестным. Мать мыла в школе полы – техничка. И, скорее всего, замордовал бы, заставил бы сознаться Кольку участковый Егор Васильевич, не упади мать Кольки в ноги Ульяне Тимофеевне. Мол, близко не подходил Колька к лодочному мотору, а сбыл мотор сам старший Дементьев, потому что хотел откупиться от Любки, а Любке надо травить плод от Дементьева, а сам Дементьев что хочешь сделает, чтобы до жены бы это дело не дошло.
Любка – почти тридцатилетняя Любовь Аркадьевна – и правда уезжала недавно, вроде проведать сестру.
Ульяна Тимофеевна слушала Колькину маму, пила с блюдечка чай, усмехалась, и высказывалась в духе, что если и правда решил Дементьев погубить невиновного – с него же и взыщется, и сам же он во всем сознается.
– Любка и та скорей сознается, чем этот!
Бабка скосила глаз на гостью, усмехнулась… И женщина вдруг выпрямилась на стуле, окаменела лицом.
– Ну то-то… Дай мне времени, Елена. За два дни ничего не случится, а мне как раз два дни нужно.
Через два «дни» было полнолуние. В эту-то августовскую ночь Тамара и услышала про «обручи», но до этого бабка долго, весь вечер раскладывала карты, что-то бормотала, что-то прикидывала, соединяла… А потом ушла в баньку в полночь, а что делала там – не рассказала.
Наутро примчался участковый…
– Ты ему на сердце, бабушка?..
– Нет, зачем же? Я ему сюда, на… (на бедра – скажу я читателю, но бабка употребила совсем другое выражение. – А.Б.). Для многих мужиков тут самое страшное. Как накинешь, и «стоячка» у него кончится, – объясняла бабка внучке с простотой и доходчивостью первобытного человека.
У нее все было просто, все называлось своими именами, и слов научных, изящных и приемлемых в салонах никто как-то и не искал. Так объяснял неандерталец Оп из «Заповедника гоблинов»: «Если мы срыгивали – то мы так и говорили – срыгиваем». Если речь шла о «стоячке», бабушка так и объясняла тринадцатилетней внучке, понятия не имея о «научном» слове «эрекция» и нисколько в нем не нуждаясь.
– Так это только первый обруч. Если набросить второй, куда хуже будет. А после третьего уже и сама ничего не поправишь. Если наверх бросать обручи, на сердце, третий – это верный конец, а часто помирают и после второго.
Тут Тамаре совсем стало жутко, хотя и самовар, и чай вприкуску (другого бабушка не признавала), и сама Ульяна Тимофеевна в цветастом халате были как бы воплощениями домашнего уюта, стабильности и положительности.
Ульяна Тимофеевна усмехнулась, перевела разговор на травки, на пользу людям от этих знаний. Тамара понимала, что от «обручей» тоже может быть польза – отпустил же участковый, Егор Савельев, ни в чем не повинного Кольку… А если бы не бабка, мог бы и замордовать. И с тех пор ведет себя участковый тихо, бабки боится. А не боялся, мог бы и снова взяться за кого-то беспомощного, молодого, без влиятельной, сильной родни. Тамара представляла, что за ней захлопывается дверь камеры, представляла, как подходит к ней участковый с куском резинового шланга и какое у него при этом лицо… Ей становилось так жутко, что сердце застревало, начинало мелко колотиться в горле.
Дементьев тоже прибегал, но с ним Ульяна Тимофеевна беседовать не захотела, и он побежал к участковому. Что потом было у Дементьевых, Тамара не знала, но что Дементьев подарил Кольке велосипед и ходил очень пришибленно, робко, это видели все.
Выходило, и умение «накидывать обручи» – очень даже полезное умение, но все-таки от этих мыслей становилось страшно и неприятно.
Впрочем, сама Тамара не смогла бы ни «набросить обруч», ни переместить камень в почке, ни даже снять ворота с петель или поломать доску в заборе.
Про все эти вещи Тамара слушала, знала о них, наблюдала, как делает бабка, но как именно надо что делать, не имела ни малейшего представления. И похоже, что обучиться именно этому обыкновенными способами было и нельзя. Бабка знала совершенно иные способы обучения, совсем не похожие на усвоение знаний и приобретение умений и навыков. Тут было что-то совсем другое, но бабка вовсе не спешила передавать это знание.
В обучении внучки существовала железная последовательность, и ее нельзя было нарушить: надо было сперва обучить внучку работе с травами. Посмотреть, как у нее получается, и обучить работе с активными точками, массажу и знанию человеческого тела. Опять же посмотреть, что получается у девицы, каковы ее способности, а потом уже можно было и того… и посвящать в самое «знание».
Посвящать было совсем не просто, потому «знание», как ни крути, оказывалось теснейшим образом связано с нешуточными силами. Эти силы можно считать своеобразными силами природы, называют их и силами добра и зла… Кому как нравится! Но вот вам информация к размышлению – необходимость, сделав что-то хорошее, немедленно сделать и зло. Иначе саму «знающую» (не поворачивается язык произнести классическое «ведьма») буквально распирает изнутри; она мучается, и если не причинит вреда чему-то, может серьезно заболеть. Ни светлые силы, ни чисто природные явления волей ко злу не обладают.
«Знающие», если называть вещи своими именами, брали силу у зла и ухитрялись обращать ее в добро, отделываясь ломаными досками и сброшенными с петель воротами. Как позволяло это само зло или какая сила ограничивала зло – выше моего разумения.
Во всяком случае, бабка, хоть и считала себя христианкой, в церковь не ходила – в церкви ей становилось плохо. А занимаясь другим, снимала крест. Так что кто-кто, а светлые силы ей совершенно точно не помогали.
Все знали, что посвящать нового человека опасно, и опасно в первую очередь для того, кого посвящают. Бог… (или вовсе не Бог?) знает, с чем может столкнуться неофит сразу после посвящения. Бывало, и ума лишались те, кто получал силу без возможности ею распорядиться.
И в любом случае посвященный уже не мог жить так, словно у него не было этой силы. «Знание» требовало проявлять себя, его нельзя было держать про запас, как муку в домашнем ларе. «Знающая» должна была творить добро и зло, сама выбирая, что предпочесть, в каком соотношении.
«Знание» оборачивалось образом жизни, ставившем женщину в положение исключительное и несколько страшное. В положение колдуньи, которая уже не будет обычной деревенской женщиной. От нее отшатнутся и подружки, и большинство парней, и опасливое полууважение, полустрах станут обычнейшими чувствами односельчан.
К ней пойдут с просьбами, понесут подарки, будут уговаривать и льстить. А ведь это соблазн, и немалый – взять подношение, не очень думая – нравственно ли то, о чем просят? Правильно ли будет исполнить? Хорошо ли «набросить обруч»? Виноват ли этот человек, ушедший к подружке заказчицы? Ведь подарок, он такой красивенький…
И еще соблазн – помочь таким милым, таким хорошим людям, знакомым с детства. Ну что же, что вот сегодня, именно в этой истории чуть-чуть неправым… Все иногда бывают неправыми, а люди такие милые, такие хорошие, такие свои… Ну как же им не порадеть?!
Есть и опасность начать судить других людей, присвоив себе право карать и миловать, встав над всем остальным человечеством, как языческое божество.
Превратиться в столп гордыни, в идол собственного самомнения.
И все эти пути вели к одному – к тому, чтобы стать пособницей сил зла, уже лишенной своей воли и права принимать решения. К тому, чтобы погибнуть, и не только физически.
Нужно было, чтобы девица готова была принять такую судьбу, судьбу «знающей», и все опасности такой судьбы. Не согнуться, не сломаться под ношей. Не превратиться ни в злобную мерзавку, ни в стяжательницу, ни в эдакого судию своих ближних, владеющего истиной в последней инстанции.
Посвящать надо было совсем молодую девицу, и непременно девственную. Ульяна Тимофеевна очень популярно объяснила внучке, что сделает с ней, если внучка затеет «гулять» с парнями. Если будет «обжиматься», а «совсем большого худа» еще не сделают, «целки не сломают», она только отходит внучку вожжами так, что внучка будет отлеживаться несколько дней. А если сотворят «большое худо», добрая бабушка отрубит внученьке голову. Вот этим топором – объясняла бабушка для наглядности.
– Ты верила, что отрубит?
– Верила…
Но думаю… уверен! Бабушка свирепствовала зря. Потому что Тамара и в двадцать с небольшим оставалась девственницей, и не потому, что никому не нравилась. Девочка она была серьезная, хотела сначала влюбиться. Ее кратковременные увлечения парнями были ужасно наивными, трогательными, полудетскими. Была, конечно, и у Тамары своя чувственность, но слабенькая, девчоночья, и уж, конечно, не было у нее ни малейшей потребности в «ломании целки» с первым встречным.
Но Ульяна Тимофеевна, понятное дело, не могла рисковать. Ей нужна была внучка взрослая, не подросток, не совсем юная девушка, но и сохранившая себя, не растратившая первых сил.
И Ульяна Тимофеевна, оберегая Тамару, ждала, когда внучка еще подрастет, чтобы передать ей свою силу. Но вот этого она и не успела.
Родители Тамары, конечно же, прекрасно понимали – Ульяна Тимофеевна, как может, подготавливает смену. И уж, конечно, понимали, кого готовят на роль смены. Почему ни мать, ни отец не сказали ни слова, не воспрепятствовали ничем? Может быть, для их простых душ несколько месяцев, тем более год или два были таким большим промежутком времени, что и думать про это не стоило? Или знали, что передавать силу «знающая» должна перед концом, а жилистая, здоровая Ульяна Тимофеевна казалась им чуть ли не вечной? Или попросту не думали пока вообще ни о чем, ждали, как само повернется? Так сказать, гром не грянул, мужик и не перекрестился? Во всяком случае, родители встали между бабушкой и внучкой, когда бабушка слегла и быстро стала умирать.
Все произошло просто стремительно – еще в марте Ульяна Тимофеевна прошла двенадцать километров по зимнику проведать знакомую, а в апреле уже не выходила из дому. А в мае в огромном сундуке у бабушки нашлась, среди всего прочего, и шкура черной козы. К июню, к выпускным экзаменам Тамары, бабушка легла на эту шкуру стала ждать своего конца.
Честно говоря, я никогда не слыхал, чтобы взрослая девица испугалась бы умиравшей бабушки: запавших глаз, заострившегося носа, натянувшейся на скулах блестящей кожи. Слышал, наоборот, о жалости, сочувствии, о приступе родственных чувств. Тамара же, накануне вечной разлуки, изменившейся бабушки стала бояться.
– У нее глаза изменились. Стали круглые, злые, без век… Прямо как у волка из сказки… Страшные стали глаза. Это она была и не она. Подойду к двери – руки двигаются, как будто не бабушка ими двигает; челюсти как-то жуют… необычно, не по ее. Нехорошо как-то. Засмеется – мне страшно. А в доме еще эхо, и как будто в подполье, на чердаке тоже шорохи, тоже вроде бы кто-то бормочет…
– Может, это она от мучений?
– Может быть.
Это она была и не она. Подойду к двери – руки двигаются, как будто не бабушка ими двигает; челюсти как-то жуют… необычно, не по ее. Нехорошо как-то. Засмеется – мне страшно. А в доме еще эхо, и как будто в подполье, на чердаке тоже шорохи, тоже вроде бы кто-то бормочет…
– Может, это она от мучений?
– Может быть.
Долго отходила, очень трудно. Боли такие, что до крика. И становится очевидно, что если уж до крика – у властной, всегда себя державшей Ульяны Тимофеевны – значит, правда ужасные боли. Бабушка умирала, бабушка уже выглядела, как труп, но все не могла умереть. Было еще одно важное дело… гораздо важнее, чем лечь на шкуру черной козы. Бабушка просила чаю, ей приносили.
– Нет, мне с серебряной ложкой.
И держала, не отдавала ложку.
– Внученька… Тома… На ложку.
Отослать куда-то Тому не могли – шли выпускные экзамены в школе. Но родители следили, ни на минуту не оставляли одну, тем более одну вместе с бабкой. Если не отец следит, то мать. Тогда мать оттащила Тамару, надавала ей тумаков, прогнала прочь.
Бабушка просила достать ей что-то из своего сундука. Отец смотрел, и смотря по просьбе давал или нет. Ничего из металла не дал.
– Хоть гвоздя дайте, – плакала бабка. Она уже не могла встать, взять самой. Стоило приподнять одеяло – пробивалось тяжелое, за много уже дней зловоние.
Гвоздя не давали. Как-то дали чай в стакане и в латунном подстаканнике. Бабка долго бормотала что-то, опять просила Тамару принять. На этот раз оттаскивал отец; с бешеными глазами стиснул руку так, что выступили синяки, свистящим шепотом пообещал спустить шкуру, что неделю не сможет сидеть.
– И чтобы близко тебя не было!
Много лет родители Тамары пользовались многим, что приносили матери и теще. Пользовались и боязливым уважением, окружавшим семью, и защитой им, маленьким людям. Родители категорически не хотели, чтобы их юная дочь сама стала ведьмой. Что было непоследовательно, конечно.
В тот вечер, после подстаканника, родители долго шептались. На другой день отец пришел с чем-то, завернутым в старый мешок. Залез на чердак и стал там вовсю колотить. Слез без предмета в мешке.
– У нас дом старинный был, ему лет двести. Через всю крышу – балка толстая, матица. Теперь такую не во всех домах строят, а у нас была… Вот отец в балку и вколотил другую палку – кол. Матица-то из лиственницы, а кол я потрогала, понюхала – осина это.
– Точно можешь сказать, что осина?
– Ну какая деревенская девчонка ошибется?! Осина это. Если б отец щели не нашел, никогда бы кола не забил.
После этого стала у бабки гнить нога… Больше ничего не изменилось, а вот нога стала гнить очень больно. Ульяна Тимофеевна позвала дочь:
– Лиза… скажи своему дураку… Скажи Антону… Если не умеет, пусть тогда и не берется.
Что передала мать отцу, Тамара не слышала, но осиновый кол из матицы пропал. Нога гнить у бабки перестала. А Тамара закончила школу, и папа с мамой стали вовсю собирать ее ехать учиться… Только что, еще в апреле, они ей и думать запретили про медицинский. Во-первых, там конкурс большой, не поступит. Во-вторых, рано ей из дому уезжать, молодая еще. Вот, может быть, года через два… В-третьих, почему в медицинский? Пусть посидит, подумает, а поработать можно и в конторе леспромхоза… Находились доводы даже и «в-двадцатых».
В общем, очень не хотели папа и мама отпускать единственную дочь, а тут вдруг сразу все переменилось. И опять находились свои доводы «в-двадцатых», но уже совсем в другую сторону. И учиться девочке надо. Все учатся, а она что, урод?! И нечего сидеть сиднем в деревне, надо себя показывать и людей смотреть. И нечего здесь замуж выходить, за какого-нибудь комбайнера, там, небось, и получше найдется. И вообще, что тут пропадать, – в глуши, среди сплошного бескультурия.
У Тамары было такое ощущение, что ее быстро-быстро собирают и быстрее-быстрее, взашей, выпроваживают из дома. Понятно, подальше от бабки. Им и проститься не дали.
Уже бибикала машина во дворе, уже простилась Тамара со всеми своими подружками, когда дали ей зайти в комнату к бабушке. Мама слева, папа справа, каждый держит Тамару за руку. Бабка посмотрела своими новыми, нехорошими глазами, пожевала провалившимся ртом. Спросила.
– Про Лукерью помнишь?!
– Помню…
– Ну и ладно. И прощай, и все…
Родители чуть ли не силой вытащили Тому из комнаты, где скоро должна была перестать мучиться ее бабка. И она сама не знала, слышала она далеко-далеко, на пределе, когда машина уже выехала за околицу, позади тоскливый вой, страшнее волчьего, или ей все же почудилось.
А Лукерья была подруга бабки, по какому-то лесному месту, где они вместе учились. Что это было за место, где находилось – Ульяна Тимофеевна никогда не говорила, только значительно усмехалась. И рассказывала только, как собирали травы, как их варили, что пробовалось и как получалось. Тамара знала и адрес Лукерьи Алексеевны. С самого начала, когда бабка еще ходила, был разговор – если будет Тамара в Большом Городе – пусть зайдет к Лукерье, передаст от Ульяны привет. Адрес такой-то, запомни. Адрес Тамара запомнила; память у нее была отличная, ничем почти не обремененная, разве что вот рецептами травяных сборов.
Лукерья Алексеевна жила в частном секторе, в буйном, в дурном, пьяном пригороде, где ни один праздник не обходился без пробитых голов, поножовщины и мордобоя. Знала бы Тамара, куда идет – никогда не пошла бы одна. И нарвалась, конечно: несколько местных мальчиков самого отпетого вида, такие же девочки:
– Кто это тут шляется по нашей улочке?! Почему разрешения не спросила?!
И трудно сказать, каким унижением, а то и какой уголовщиной обернулся бы вечер, не назови Тамара, к кому идет.
– А-аа…
И шайка расступилась, откровенно поджала хвосты. Почти бегом влетела Тамара в ограду вросшего в землю по завалинку очень старинного дома. Лукерья Алексеевна оказалась маленькой сгорбленной старушкой, добродушной, веселой и шустрой. Поила гостью чаем, вспоминала, как собирали травы с Ульяной, как вместе учились… тоже не уточняя, где именно.
– Что ты не «знаешь», тут ничего плохого нет… Ульяну жалко. Ну что мне с тобой делать… Оставлять я тебя не хочу, да и травки ты немного знаешь. Хочешь знать про них больше? Тогда приходи ко мне, пособираем вместе и поварим.
Как хотите, но ни о травяном учении, ни о «знании» Тамара ничего Лукерье Алексеевне не говорила.
– Что, будешь ко мне ходить?
– Буду… Только тут страшно. Пристают, и вообще…
– Я тебе охрану дам, не бойся.
И когда Тамара шла обратно в общежитие, с ней рядом бежала охрана… Вернее сказать, что не рядом, а на некотором расстоянии. Сперва просто удивлялась Тамара, что пустеет перед нею улица. Шагов за пятьдесят вдруг исчезает народ – заходит в ограду, удаляется в поперечные улочки, двигается дальше куда-то… Только никого возле Тамары не оказывается, и идет она по улице одна. Так и шла до самого общежития, через полгорода, словно гуляла одна по улице. Просто чудесно прошлась!
И только перед дверями обернулась Тамара и заметила собачку… Маленькую такую, лохматую, черную, размером чуть больше таксы. У собачки острые бусинки красненьких глаз сверкнули так, что видно это было очень хорошо, даже с расстояния метров в тридцать… Это была очень обычная дворовая собачонка, самая настоящая шавка; но уверена была Тамара, что мало кто решил бы по доброй воле подойти к этой собачке или долго смотреть на нее, вызывать у собачки интерес.
Так и ходила Тамара весь год к Лукерье Алексеевне. Через весь большой и шумный город, через дурной пьяный пригород, и ничего дурного не случилось.
Только раз захотела Тамара подойти к собачке поближе, после какого-то студенческого праздника… Но собачка тут же повернулась и побежала, сохраняя то же расстояние – примерно тридцать метров. И Тамара как-то сразу почувствовала, что подходить к этой собачке не надо и никакой настойчивости тоже не надо проявлять.
Эту историю я записал уже недавно. Тогда, в конце 1970-х, общаясь с Тамарой, я записывал только некоторые, особенно интересные, фрагменты, диалоги, детали длинных историй. Сейчас записал полностью, как рассказали, продаю, за что купил.
Не буду врать, что был лично знаком со старушками. Ульяна Тимофеевна давно уже померла, и даже вещи из ее сундучка предусмотрительные родственники сожгли: кто его знает, что может произойти с Тамарой, если она их возьмет…
Знакомить с Лукерьей Алексеевной Тамара категорически отказалась, и единственно, кого я видел своими глазами, это собачку. Маленькую, черную и лохматую. Очень обычную собачку. Но когда я пошел в сторону собачки, она не стала убегать, вот в чем дело.
Собачка, как кошка, выгнула спину дугой, повернула в мою сторону морду, оскалилась и стала прыгать в мою сторону. В каждом прыжке делала она не меньше полуметра, и я не смогу описать, какой мерзкой, отвратительной была собачья улыбка. Я даже не мог представить себе, что вообще может существовать собака, вызывающая такое отвращение, как эта черное лохматое животное. И глаза… Крохотные, багрово-красные, они как будто испускали лучики, и было в этих глазах что-то от скверного сна, дурного полуночного крика, кошмара, когда непонятно, что происходит в реальности, а что померещилось.
Нет, как бы я ни описывал, у меня вряд ли получится. Но поверьте – это было и страшно, и невыразимо, чудовищно мерзко. Находиться рядом с собачкой я просто физически не мог и быстро забежал в подъезд. А когда выглянул из окна второго этажа, собачки уже нигде не было.
В город, где тогда учился мой друг, я приехал последний раз в 1993 году, на научную конференцию, и прошелся, конечно, по знакомым улицам, доставил себе удовольствие. Но куда ходила Тамара, я не знал и не знаю, а с самой Тамарой потерял всякую связь, и какова ее судьба – представления не имею.
Да и мой друг не вспоминал о ней много лет – они ведь были только одногруппниками и года три жили в одном общежитии. Знаю только, что Тамара поступала в медицинский и не поступила. А потом с теми же баллами ее взяли в университет. Она закончила его и, наверное, уехала домой. А мой друг тоже отучился, вернулся в Красноярск и стал трудиться в Институте леса и древесины. С 1994 года он преподает в одном итальянском университете.
Вот и все.
|